Ночной сторож, или Семь занимательных историй, рас - Страница 67


К оглавлению

67

Леня Караскин

Во всех школах всех Воробьевых зовут просто Воробьями. Что касается Петькиного прозвища, оно как раз не очень подходило к нему, потому что он, как это ни грустно, был трусоват. Но с другой стороны, он был храбро трусосват, потому что однажды, собравшись с духом, пошел к Старому Трубочному Мастеру, умнейшему человеку, с которым иногда советовался сам Президент Столичной Палаты Мер и Весов.

Старик молча выслушал его, хлопнул по плечу и сказал:

– Трус никогда не сознался бы в том, что он трус. Ты не трус, а Воробей с Сердцем Льва. Ясно?

В тот же день Петька прыгнул в Немухинку с вышки, на которую еще вчера даже боялся смотреть. Львиное Сердце ушло у него при этом в пятки. На школьном дворе он подрался с семиклассником, который был выше его на голову и вдвое сильнее, а в воскресенье на глазах у Тани Заботкиной спрыгнул, держа зонтик в руках, с крыши сарая. Зонтик, к счастью, остался цел.

Кстати сказать, он спрыгнул как бы между прочим: вертел, вертел зонтик в руках, а потом – раз! – и спрыгнул. Но на самом деле это было сделано потому, что ему хотелось, чтобы Таня больше не сомневалась в том, что у него львиное сердце.

Короче говоря, совершенно ясно, что едва только Смотритель растаял в воздухе за пожарной каланчой, Петька со всех ног побежал к Тане.

Она еще играла – пришлось подождать. Потом пришлось еще подождать, пока она укладывала скрипку в футляр, а ноты в нотную папку. Таня была очень аккуратная и не умела, как Петька, делать два или даже три дела сразу. Но вот он дождался наконец и выпалил все сразу – Смотритель Маяка, Летандия, эолова арфа, Леня Караскин. Она слушала его, устроившись в кресле с ногами, и была такая хорошенькая, что Петьке снова захотелось спрыгнуть ради нее с крыши сарая.

Потом она подумала и сказала:

– Реникса.

Это было ее любимое слово. Оно означало: «Чепуха». И действительно, если прочитать «чепуха» по-английски или даже, на худой конец, по-французски, получалось «реникса». Но насчет эоловой арфы она призадумалась. Дело в том, что ни в одном городе Советского Союза по ночам никогда не бывает так тихо, как в Немухине. Это объясняется тем, что вежливые немухинские собаки очень уважают своих хозяев и, чтобы не разбудить их, лают шепотом, а громко только с восьми утра, когда пора идти на работу. Тут уж они, конечно, отыгрываются за ночь!

Электричка тоже старается не очень шуметь. С колесами, понятно, ничего не поделаешь, но гудит она осторожно, негромко.

И вот в этой особенной, прославившей Немухин тишине Таня, просыпаясь иногда среди ночи, слышала какие-то странные, особенные, удивительно нежные звуки. Кто-то перебирал струны, но так легко, как будто не касался их пальцами, а просто дул на них то сильно, то слабо.

Известно, что каждый предмет отбрасывает тень. "Это – тени звуков, но не дневные, – думала Таня, – а ночные, лунные, то мягкие, то отчетливо резкие, точно на струны дул добрый человек, который иногда скучал или сердился".

– Может быть, кто-нибудь в Немухине играет на эоловой арфе?

С девчонками лучше было не спорить, но немухинец, играющий, как ветер, на эоловой арфе, – это была, конечно, реникса, и Петька вместо ответа только подумал, что Таня заважничала, поступив в музыкальную школу.

– А ты не можешь разбудить меня, когда услышишь эти странные звуки? – попросил он.

Таня засмеялась. Она прекрасно знала, что Петьку можно разбудить, только окатив его ведром холодной воды. Тогда он просыпался с криком "Убью!", что было невежливо и опасно. Но все же они условились: ведро с водой он обещал каждый вечер ставить подле сеновала – он спал на сеновале, – а вместо "Убью!" кричать "Зашибу!", что было все-таки не так опасно.

Прошла неделя, другая. Дни были еще жаркие, а ночи – прохладные, и в городе наступила такая тишина, что было слышно, как рвется под легким ветерком первая сентябрьская паутинка. И вот в такую-то бесшумную ночь Таня, проснувшись, услышала… Трудно объяснить, что она услышала, потому что это были не звуки, а как бы полузабытые воспоминания, незаметно переходившие одно в другое.

И хотя Таня условилась разбудить Петьку, она полежала еще немного, думая о том, как трепещут листья осины, как зеленый, поблескивающий, лиственный дым окружает березу и как ровно, важно и плоско качаются на своих длинных черенках молодые кленовые листья.

Потом эти звуки стали влажными, точно по дороге к ней они окунулись в речку, и Таня вспомнила, как она с одной девочкой проплыла поздним вечером по серебряной дорожке, которую по Немухинке проложила луна. Но потом пришлось все-таки встать и, пройдя босиком на цыпочках через комнату, в которой еле слышно похрапывала мама, спуститься на Нескорую.

Она жила в начале этой улицы, а Петька – в конце. Ведро с холодной водой стояло, как было условлено, у сеновала, и она недолго думая выкатила его на Петьку.

Интересно, что на этот раз Петька мог обойтись и без холодной воды: он не спал, зачитался. На сеновале было строго запрещено зажигать огонь, и он читал при свете карманного фонарика очень интересную книгу, которую, как сказала ему библиотекарша, ему полагалось прочитать через три или даже четыре года. Впрочем, он не очень огорчился, получив неожиданный холодный душ: во-первых, потому что его окатила Таня, а во-вторых, потому что на книгу не попало ни капли. Он только встряхнулся, как собака, и спросил:

– Бежим?

Они вышли на Нескорую и побежали. Таня знала, куда они бегут. Что касается Петьки… "Ага, слышу!" – говорил он, когда где-нибудь во дворе шепотом тявкала собака. "Давай, давай", – говорил он, когда Таня вдруг поворачивала то направо, то налево.

67